Вниз по Северной Двине (Из книги Бориса Носика «От Дуная до Лены. Путешествие через Россию на перегонных судах» 1965 г.)

И вот я плыву на неторопливом колеснике по Северной Двине, самой величественной и самой красивой из всех рек Европейского Севера. В черной ее глади отражаются сосновые боры и березки, белеют большие острова и песчаные отмели.

Бассейн Двины и ее основных притоков — Сухоны, Вычегды, Юга, Ваги и Пинеги — составляет триста пятьдесят тысяч квадратных километров, то есть больше трети нашего Европейского Севера. На самой Двине и почти шестистах ее притоках — леса, леспромхозы. На долю леса падает девять десятых всего здешнего грузооборота.

Еще с постройкой Петербургского порта на добрых два века воцарилось здесь затишье. Но и сейчас тоже — от самого Котласа до Архангельска не видать мне по берегу больших городов. Впрочем, Сани со мной нет, так что огорчаться теперь по этому поводу особенно некому.

Попутчики мои на теплоходе плывут недолго — кто полдня, кто меньше. Все расхваливают свои места, все зовут к себе отдыхать. И мне очень хочется сойти на берег и пожить в этих задумчивых прибрежных селах.

Старушка из Околотка, что напротив Ракулы, зовет меня в гости:

— У меня ведь дом-то какой — восемь комнат, а живу совсем одна. Живу себе потихонечку на пенсии. И у нас почитай чуть не весь порядок такой. Дома-то у нас просторные да пустые.

Здесь и правда огромные рубленые дома, такие избами и не назовешь. Много двухэтажных: лесу тут сколько хочешь по берегу, строились с размахом. Вот они где, идеальные дачные места для любителей тишины и красоты!

За устьем Ваги берега красавицы Двины подходят ближе, поднимаются и белеют обрывисто. Потом вдруг снова расходятся на многокилометровую ширину. Один из пассажиров, рыжеволосый семнадцатилетний паренек, уговаривает погостить у них в Чухчерьме.

Широко раскинулось по двинскому берегу это северное село, а на окраине и в центре его темнеют какие-то мистически древние на вид, задумчивые и сказочные деревянные церкви с теремочками колоколен.

Дом у моего хозяина Алика Мелентьева пустынно просторный, скрипучий, и на втором этаже одному даже как-то жутковато. С утра я хожу по деревянным мосточкам Чухчерьмы. На высоком крыльце одного из домов сидит потешный бородатый дедушка в рубахе навыпуск и старой потертой фуражке-мичманке. Поставив худые локти на колени, дед смотрит куда-то на Двину через большой старинный бинокль. Я прохожу мимо, теряясь в догадках. Может, дед этот был когда-то морским капитаном, и теперь, в старости, когда ослабели его глаза, он все смотрит и смотрит в свой старинный медный бинокль, и чудится ему, что там, вдали, набегает морская волна на белую кромку песков. А может, был он в старину шкипером на Двине и где-то на двинских перекатах затонул его лихтер; и вот теперь напряженно всматривается в даль старый шкипер, ожидая, что в межень обмелеет река и покажется из-под черной воды остов дорогой его сердцу посудины.

Я дохожу до центра села, где стоит потемневшая от дождей деревянная Ильинская церковь, потом поворачиваю назад. Дед все так же, не отрываясь, смотрит в бинокль на Двину. Вечером я спросил у хозяина про загадочного романтика деда.

— А, Лексеич-то? — рассмеялся он. — У нас, вишь, тут у всех на реке самоловы стоят на стерлядь да продольники. А на той стороне в деревне инспектор рыбнадзора живет. Так что вот Лексеич на своем мостике неотступно за ним наблюдение ведет: когда инспектор из дому выйдет, когда мотор вынесет, когда в лодку сядет…

Целый день бродил я по окраинам Чухчерьмы, купался в прохладных черных водах Двины, ходил среди овсов у деревянной Никольской церквушки, сидел на бревнах и обглоданных топляках вместе с пионерами-туристами из Холмогор, прятался от дождя в высоком, похожем на терем С единственным окошечком овине. Пионеры сказали мне, что здесь совсем близко до Ломоносова и Холмогор, и я решил отправиться в путь.

— Что тебе не сидится? — сказал мой хозяин. — Поживи денек-другой…

Как мне было объяснить ему, почему никогда не сидится мне в дороге, что гонит все дальше и дальше, с места на место. Сколько раз жалел я потом, возвращаясь домой, отчего не пожил еще день-два в Хиве, зачем уехал из-под Косоуц, но потом каждый раз снова бросал полюбившееся место и ехал дальше — повидать, успеть, ведь жизнь так коротка, а страна моя так огромна и так хороша…

Хозяева переправили меня на ту сторону, и, постукивая палкой по дороге, миновал я зеленое, пронизанное туманами и сыростью недавних дождей село Залывье.

У росстаней, где глядел в небо огромный деревянный крест, прилаженный каким-то стариком старовером, мне встретилась женщина в платке.

— Вам поспешить лучше, — сказала она. — А то вон идет морока…

Я взглянул на горизонт, где тучи уже слились в серую непроглядную массу, и заспешил по живописной долине ручья, а потом через поле в сторону Ломоносова. Однако, пока я дошел до села, развиднелось, и солнце теперь играло на свежих досках нового крыльца, на светлых песчаных барханах двинского протока Курополки, окаймляющей Куростров, где стоит бывшее село Мишанинское, давшее России академика Михайлу Ломоносова, профессора Михайлу Головина да скульптора Федота Шубина (а точнее, по здешнему, — Федота Шубных). Длинная улица села, застроенная такими же, как в Чухчерьме или Залывье, большими бревенчатыми домами, живописно протянулась вдоль высокого берега Курополки (протоки Двины тут часто называют Курьими). Особенно хороши здесь пески в обмелевшем русле Курополки, они тянутся то безмятежной пустыней, то ровными увалами, то холмиками, похожими на ленивых тюленей. В добротном деревянном доме среди зелени садика, где полтора века назад было основано народное училище, теперь музей. По преданию, на этом месте был дом крестьянина Василья Ломоносова, занимавшегося хлебопашеством, ходившего в Белое и Баренцево море да там и нашедшего свою смерть подобно тысячам других поморов, отчаянных рыбаков и землепроходцев. И даже среди этих незаурядных людей с Поморского берега особняком стоит могучая фигура самого Михайлы Ломоносова, с упрямостью избравшего путь труднейший, потому что нехоженый. Я брожу по садику, вокруг пруда, где Ломоносовы разводили рыбу для наживки, потом по чистеньким залам музея, мертвого, как большинство виденных мной музеев, неспособного оживить тогдашнюю Денисовку, быт отцовской избы, пыльный тракт и зимнюю дорогу, по которой тянулись зимой к Москве обозы с мороженой рыбой, звонкий бережок у Курополки, сенокосы, отчаянный морской лов, людские судьбы, и свадьбы, и смерти… Здесь все больше про цветное стекло. Впрочем, нет, вон стихи:

Здесь спорит жирна мгла с водой…

Это о тех холодных морях, в которые нам еще предстоит вести свои речные суденышки.

Мне вспомнился рассказ друга Ломоносова академика Штолина, записанный им со слов самого Ломоносова и относящийся ко времени возвращения М. В. Ломоносова из-за границы:

«На возвратном пути морем в отечество единожды приснилось ему, что видит выброшенного по разбитии корабля отца своего на необитаемый остров в Ледяном море, к которому в молодости своей бывал некогда с ним принесен бурею. Сия мечта впечатлелась в его мыслях. Прибыв в Петербург, первое его попечение было наведаться от архангелогородцев и холмогорцев об отце своем. Нашел там родного своего брата и, услышав от него, что отец их того же года, по первом вскрытии вод, отправился, по обыкновению своему, в море на рыбный промысел; что минуло уже тому четыре месяца, и ни он, ниже кто другой из его артели, поехавших с ним, еще не воротились. Сказанный сон и братние слова наполнили его крайним беспокойством. Принял намерение проситься в отпуск, ехать искать отца на тот самый остров, который видел во сне, чтобы похоронить его с достодолжной честью, если подлинно найдет там тело его. Но обстоятельства не позволили ему произвесть намерения своего в действо. Принужден был послать брата своего, дав ему на дорогу денег, в Холмогоры, с письмом к тамошней артели рыбаков, усильно их в оном прося, чтобы, при первом выезде на промысел, заехали к острову, коего положение и вид берегов точно и подробно им описал; обыскали бы по всем местам, и если найдут тело отца его, так бы предали земле. Люди сии не отреклись исполнить просьбы его, и в ту же осень нашли подлинно тело Василия Ломоносова точно на том пустом острове, и погребли, возложив на могилу большой камень. Наступившею зимою был он о всем оном извещен».

Из музея я пошел в косторезную мастерскую, где работают знаменитые холмогорские мастера-косторезы.

Косторезный промысел существует в этих местах издревле. Занимались резьбой по кости еще родичи Федота Шубных, ставшего потом знаменитым скульптором. Холмогорская кость появлялась на северных ярмарках, шла в столицы. Древний промысел этот уцелел, более того, в Ломоносове была даже открыта школа, готовящая мастеров косторезного искусства. Немало вышло из этой мастерской тончайшей ажурной работы изделий из благородной кости мамонта, из моржовых клыков или слоновых бивней.

В мастерской, куда я зашел, изготовляли и простенькие брошки, и прозрачные пуговицы с паутиной легкого рисунка, и большие кубки со сложнейшим рисунком — с оленями, северными сияниями, северным орнаментом… В небольшой комнате несколько человек работали над пуговицами и маленькими статуэтками — козликами. Грубоватые, необработанные и небеленые еще козлики, сохраняющие фактуру кости, показались мне более интересными, чем готовая продукция. Об этом я и сказал Парфену Парфеновичу Черняковичу, с которым познакомился еще на крыльце косторезной и который вызвался поводить меня по мастерской.

Парфен Парфенович довольно резонно возразил, что у косторезного промысла свои традиции тонкой и филигранной обработки кости и что погоня за модными, обобщенными, грубоватыми формами промыслу ни к чему. Однако он согласился, что беление всех изделий без разбору, которого требуют торговые организации, излишне, а зачастую и вредно: гораздо целесообразнее сохранить во многих случаях благородную желтизну или характерный переход на срезе кости, так вещь выглядит красивее, богаче и меньше напоминает штампованную пластмассовую игрушку. Парфен Парфенович оказался одним из крупнейших мастеров косторезного промысла, человеком начитанным и образованным. Он показал мне свои работы, среди которых было много великолепных, изысканных образцов изделий. Однако некоторые крупные композиции произвели на меня впечатление столь же удручающее, как и некоторые черненые устюгские кубки. Удручающим было здесь довольно вульгарное и упрощенное понимание современности в резном изделии. Ведь если, скажем, на пластинке из мамонтовой кости вместо ажурного силуэта парусника вырезать массивный корпус атомохода, работа лишь весьма условно приблизится к современности, зато вовсе утратит свою эстетическую привлекательность, утратит даже характерные черты резной кости. Поиски современной темы должны быть, видимо, более трудными и сложными. И на мой взгляд, напрасно в иных случаях искусные косторезы вступают в соревнование со штампами для пластмассовых изделий. Впрочем, спор этот нелегкий и сложный — спор о традиционном и новом, о старых мехах и молодом вине.

Поутру я тронулся в путь вдоль Курополки к Холмогорам, где виднелся среди построек знаменитого на всю страну племсовхоза старинный, XVII века, Спасо-Преображенский собор. Из-за туч вышло нежаркое в то лето солнышко, потом стало припекать понемножку, и я прилег на обогретой сверху корочке белого песка на узкой песчаной кромке берега, усеянной топляками и обглоданными рекой скрюченными палками. Напротив Курострова, на той стороне Курополки, видна была набережная Холмогор, ровная красивая набережная с добротными каменными домишками.

Я лежу на песчаном бережку, дремотно смакую дни отпущенного мне капитаном отдыха и думаю о предстоящем плавании по северным морям. И в памяти моей вереницей проходят рассказы о событиях, что привели лет четыреста назад к расцвету Холмогор и других северных городов, в которых мне только что довелось побывать, а в конечном счете — к развитию торговли Востока и Запада. Началось же все так…

В первой половине XVI века в маленьком средневековом Лондоне, не превышавшем своими размерами тогдашнюю Москву, было основано «Общество купцов — искателей приключений для открытия стран, земель, островов и держав, неведомых и доселе морским путем не посещаемых». Это было торговое общество, но оно вполне оправдывало свое пышное название, потому что отправиться в дальние страны тогда означало отправиться на поиски приключений, а неведомых земель, островов и держав тогда было более чем достаточно, и всем им еще предстояло открыть друг друга — для торговли, для войн или мирного сосуществования. Недаром же во главе общества стоял знаменитый путешественник Себастиан Кабот. И вот в 1553 году общество снарядило экспедицию, движимое извечной купеческой мечтой: отыскать кратчайший путь в богатые восточные страны — Китай и Индию. На этот раз решили плыть по совершенно новым путям — через неизвестное тогда Ледовое море в обход северного берега Норвегии. Воистину только авантюристы — искатели приключений и могли решиться на такое плавание. Снаряжено было три корабля: «Бона эсперанца», то есть «Добрая надежда», «Бона конфиденция» — «Добрая доверенность» и еще «Эдуард бонадвентур» — «Эдуард удалец». Во главе всей экспедиции стоял знатный аристократ сэр Хьюго Уиллоби, который заручился королевской грамотой и дал ее копии капитанам двух других кораблей — Дурфорту и Ченслеру. И вот 11 мая в торжественной обстановке и при большом стечении народа на берегу Темзы корабли, выбрав якоря, отправились на север искать сказочный Китай и благодатную Индию. У скандинавских берегов встретились первые трудности. На случай неудачи место сбора было назначено в Вардегусе. Предосторожность была не излишней. Севернее Лофотен корабли разметала буря, и Ченслер остался в одиночестве.

Два других корабля продолжали идти вперед. Море становилось все суровее, попадались льды, волны и ветры гнали суда к неприступным скалам. Однажды адмирал Уиллоби увидел берег незнакомой земли. Может, это была Новая Земля, может, остров Колгуев. Лед и камни помешали кораблям подойти ближе. После долгих мытарств корабли встали на зимовку у берега Лапландии. Так началась полярная зимовка адмирала Уиллоби, одна из первых дошедших до нас арктических трагедий. Англичане не сумели отыскать кочующих лопарей, экипажи судов начали голодать, и в конце концов от голода, холода, а может, и болезней умерли все шестьдесят пять моряков. Занесенные снегом стыли английские корабли у берега, а в каюте перед дневником, раскрытым на последней январской записи, сидел мертвый сэр Хьюго. К весне лопари нашли невиданные чужеземные суда, по-братски похоронили англичан, а товары отвезли в Холмогоры главному русскому боярину. Однако экспедиция эта не осталась без последствий, потому что самый удачливый, а может, и самый опытный из капитанов Ричард Ченслер пришел, как и было условлено, в Вардегус, потом, не дождавшись там товарищей, поплыл дальше вдоль берега, вошел в Белое море и в устье Северной Двины и наконец пристал у стен Николо-Корельского монастыря, возле будущего Архангельска. Сбежались местные жители, Ченслера повезли к холмогорским боярам и дьякам.

— Ричард Чэнселор, — сказал им англичанин и протянул королевскую грамоту.

— Рыцарт, говорит, стало быть, знатный человек, и грамота у него царская, — рядили между собой именитые холмогорцы, слабо понимая, что говорит англичанин. Ченслер здраво рассудил, что до Китая уже не добраться и местные жители вроде бы даже и не слышали о китайцах, а потому надо разворачивать торговлю там, куда забросила его судьба. Но московиты не решались даже вступать в переговоры без царева указа. Знатный англичанин сердился, топал ногами, размахивал своей грамотой на тарабарском языке, скрепленной царской печатью. И тогда Ченслера повезли в далекую Москву по санному пути, тому самому, по которому каждую зиму тянулись из Холмогор обозы с мороженой рыбой и по которому две сотни лет спустя ушел за таким обозом Михайло Ломоносов. О путешествии Ченслера в Москву, о посещении им царя Ивана Грозного можно было бы написать целую книгу. Кончилось это посещение тем, что между Россией и Англией завязались торговые связи, а общество купцов — искателей приключений получило преимущественное право торговли с Московией и было переименовано в «Московскую компанию». Ченслер вернулся на родину, а потом снова приплыл в Россию, но, возвращаясь после этого второго визита, погиб вместе со своими судами у шотландских берегов. Однако торговля с Англией не заглохла, и уже в 1855 году в Холмогорах была построена первая в России канатная фабрика. Англичане основали в городе свою контору, а вскоре сюда пришли немецкие и голландские корабли. Теперь каждую зиму тянулись к Холмогорам русские обозы с пенькой, салом, воском, медом, рыбой, расцветали на бойком торговом пути тихие города — Тотьма, Великий Устюг…

Постепенно торговля с заграницей стала перемещаться в более удобный порт, стоявший поближе к устью, — в Новые Холмогоры, которые с 1618 года стали именоваться Архангельским городом…

Все это припомнилось мне на белом песчаном бережку Курополки против Холмогор.

Читайте также:

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

четыре × 4 =