Рассказ «Брауншвейгское семейство» (М.А. Осоргин, 1935 год)

По дорогам неосильным и членовредительным, по каким и черт ездит чертыхаясь, — с кочки в колдобин); с корневища в болото тарахтели, тряслись и трепыхались повозки и телеги, увозя на долгий покой и полное забвение Брауншвейгскую чету.

И как в те времена новую татарщину представляли на Руси немцы, то начальником обоза в головной повозке дремал немец — барон Николай Андреевич Корф. Немец, в сущности, безвредный и достаточно обруселый — насколько это было возможно при первом Петре, первой Екатерине и первой Анне и поскольку стало необходимым при Петровой дщери Елисавете. К ее воцарению он был тридцатилетним премьермайором кавалергардского Копорского полка. Угадав будущее — пошел в гору. Был оценен за солдатскую преданность и уменье молчать и действовать. Исполнял поручения самые деликатные, ни разу не сплоховавши. Когда Петровой дочери понадобился наследник, — спосылали Корфа за границу привезти немчика, будущего Петра Третьего; привез благополучно и получил действительного камергера. Теперь поручили вывезти ненужный, но еще опасный хлам — бывшую правительницу Анну Леопольдовну с ее супругом Антоном-Ульрихом. Их сын, несчастный Иоанн, недолгий император, был у них отнят раньше и заключен в Шлиссельбургской крепости.

Ехать за будущим, за наследником престола, было и просто, и занимательно, и выгодно: для карьеры — укатанная дорога. Увозить прошлое — куда тяжелее и скучнее. Об этом, когда не дремалось, и думал между кочками и колдобинами молодой офицер. Еще думал о том, что дорога от Санкт-Петербурга до Холмогор долга; пока приедешь да вернешься обратно получить за путешествие сенаторский чин, — может случиться многое. Жизнь показала, что не только временщики, а и самые престолы не прочны. Быть ли мальчику Петру, им привезенному, русским императором? Не зря ли учат его русскому языку? Да и тетушка его долго ли просидит на престоле? А вдруг: вернешься — и все переменилось!

На остановках молодой барон выходил, разминал затекшие члены, подзывал старшего в конвое и шел проверить, в целости ли драгоценная кладь. В обширном и громоздком возке сидела чета на мягких подстилках; прислуга была сменена в пути, чтобы никто из старых болтунов не попал в место ссылки. Был трижды сменен и конвой, и никто, кроме Корфа, не должен был знать, кого он сопровождает по царицыному приказанью. Заночевав и отдохнув, отправлялись дальше, впереди верховые, за ними головная кибитка начальника и брауншвейгский возок, позади, вперемежку с конвойными, кибитки с людьми и телеги с кладью. Дорога на Архангельск уныла и сурова — леса, поля, болота, болота, поля, леса, то хвоя, то гниль, то чахлые заросли. Гибель птицы и зверья, поселки редки, городки нестоящи, народ молчалив и неприветлив.

Ближе к Холмогорам ехали берегами велиководной реки Северной Двины. За сто с небольшим верст до Белого моря Двина разбилась на рукава, образовав несколько островов. Холмогоры на острове; с востока — рукав Двины Курополка, с трех сторон обширные луга, омытые речкой Оногрой. По лугам идет до городка Холмогор дорога гладкая и веселая, а луга замыкаются спокойной и тоже веселой волной холмов с малыми поселками. Но самый город беден, некрасив и уныл, — хоть и был славным при московских царях.

Приехали в Холмогоры перед вечером — прямо в бывший архиерейский дом, перед этим отобранный в казну. Дом с обширным двором, обнесенным высоким тыном. Рядом с домом высится прекраснейший Спасо-Преображенский собор с колокольней в виде башни, в нижней части четырех-, в верхней восьмиугольной. Собор пятиглав, с окнами в два яруса и в трех куполах. На башне железные часы с боем.

Как ни торопился барон Корф домой, пришлось задержаться в Холмогорах и обстоятельно озаботиться об устройстве ссыльного семейства: не столько об его удобствах, сколько о том, чтобы и здесь отрезать его и огородить от всякого сношения с внешним миром. Поставлены две охранные команды; одна — в особой казарме при входе за ограду, другая — в нижнем этаже дома. Между конвойными командами не должно быть никакого общения. Узникам за ограду никогда не выходить. Для развлечения могут кататься в шлюпке по пруду, что перед домом. Что за арестанты, — никому не допытываться, болтовни не переносить под страхом тяжкого наказания. Лекаря допускать с разрешения губернатора, живущего в Архангельске; более же никому, за исключением поставленной прислуги, к узникам не входить.

Уезжая, еще раз повторил бывшей правительнице и ее супругу, что по приказу милостивой императрицы жизнь им дарована лишь с тем, чтобы никому никогда себя не называли и попыток к уходу не делали. Если же, Боже упаси, узнается, что их разговором прошлое их станет ведомо прислуге, конвою либо местным жителям, то у милостивой императрицы найдутся узилища много пострашнее, каменные мешки в монастырских подвалах, а то и последняя мера расправы с ослушниками такового приказа. Говорил это молодой барон с неохотой и против сердца; сам немец чувствовал к Брауншвейгской чете невольную скрытую жалость, и по крови, и просто по человечеству был человек добрый, но прежде всего — исполнительный солдат.

Так и не знали в Холмогорах, кто схоронен в бывшем архиерейском доме; и тайну эту прозвали не вполне понятным именем: “Неизвестная комиссия”.

Обратно Николай Андреевич ехал путем санным — быстро и без задержек. Замуровав российское прошлое, — ехал в будущее. Быть ему важным чиновником по полицейской части. Помогать ему подросшему наследнику в его письменных сношениях с Фридрихом Прусским. Состоять и при Петре-императоре; в момент важный и решительный — переметнуться на сторону его догадливой и властной супруги и дни скончать в сиянии царствования великой Екатерины.

Вся жизнь Корфа была правильно рассчитана и разумно прожита — на зависть другим добросовестным и плодовитым русским немцам.

* * *

Тюрьма Брауншвейгской четы была довольна обширна: передняя с окном во двор, огромная зала, хоть и слабо освещенная, гостиная Анны Леопольдовны с тремя окнами на почтовую дорогу, спальня и комнаты, сначала пустые, после ставшие детскими. В окна заглядывали белые ночи и мигали сполохи. Летом можно было любоваться далью лугов; видна была и деревушка Денисовка, верстах в трех, откуда однажды бежал мальчик Михайло Ломоносов учиться и прославиться. Слушать было можно колокольный звон и ругань конвойных. Еще можно было вспоминать о былой роскошной жизни, о низкопоклонстве придворных, о шутах, шутихах, уродах и умных дураках, о притворной ласковости статной девушки, дочери Петра, в день переворота поцеловавшей свергнутого ею императора-младенца, который, может быть, жив, а может, придушен ее клевретами.

Но к думам были мало приспособлены головы грубого и неотесанного Антона-Ульриха и его бесцветной, едва грамотной жены. И здесь, как раньше во дворце, жить продолжали животно, от пищи до сна, от дремоты до нового питанья. В тупой праздности и полном однообразии дни и недели тянулись черепахой, а годы летели быстрой пташечкой. От той же праздности и скуки рожала Анна Леопольдовна детей. Сына гордо назвала Петром — в честь своего державного дяди по матери, портрет которого висел в ее комнате. Второго сына окрестила Алексеем — в память его прадеда. Дочь назвала Екатериной — дань уважения к бабке. Когда же родилась вторая дочь, ей, в арестантском раболепии, надеясь на перемену участи, дали имя Елизаветы.

Дети росли в неволе и комнатной духоте, без учителей, без сверстников. Один был косноязычен, другой кривобок, третий горбат, все болезненны, худосочны, с младенчества безрадостны, в юности неграмотны, к взрослым годам тупы и безжизненны. Плохо говорили по-русски и по-немецки, по складам читали церковные книги, тайком слушали сплетни прислуги, жившей такой же замкнутой жизнью и находившей исход в ссорах и драках да в тайных связях с конвойными. Рассказы и причитанья матери давно надоели, да и не верилось им, что когда-то их родители были первыми людьми в государстве, а брат — малолетним царем; незабавная сказка эта надоела.

Никто в России не вспоминал и мало кто знал, что на далеком Севере еще живо Брауншвейгское семейство и что тридцать шесть лет оно протомилось в стенах архиерейского дома безвыходно. Родители умерли раньше, на тридцатом году своего заключения. Уже давно Россией правила Екатерина с ее орлами, просвещенными людьми и ловкими царедворцами. Вольтеры писали ей письма, Дидероты беседовали изустно, поэты слагали оды, историки запасали перья. Немецкий мальчик, привезенный Корфом, просидел на престоле не дольше сынка Анны Леопольдовны и, свергнутый супругой, “внезапно скончавшись”, стал призраком, бродившим по Руси в разных образах, пока не воплотился в страшного и сильного Пугачева. Но все это свершалось вдали от Холмогор, могилы Брауншвейгского семейства.

В 1780 году зачем-то понадобилось великой Екатерине потревожить забытый исторический прах: был дан приказ отвезти детей Анны и Ульриха за границу — в Данию.

Как прежде Корф, приехал в заброшенный город А. П. Мельгунов повидать двоих принцев и двух принцесс. Принцы и принцессы, оборванные, уродливые, едва способные связать в разговоре два слова, встретили посланника царицы с пугливым равнодушием. Один, парень на возрасте, несвязно мычал, другой, горбун, прятался за спину сестер. Бойчее и толковее других оказалась младшая, Елизавета.

Милость царицы их не обрадовала, а испугала. Зачем им свобода? Куда их хотят отправить? Что за страна Дания? Они родились здесь, прожили жизнь в этом доме, — зачем им другой свет, иная страна, неизвестные люди, свобода передвижения и какая-то новая жизнь? У них есть нужды и желания, но только гораздо проще. Вот, например, нельзя ли им позволить выезжать из дому на ближние луга за цветами; говорят, что на этих лугах растут цветы, каких в их садике не найти. Да еще — не пришлет ли им государыня портного, который шил бы простые платья; а то присылали им по милости императрицы чепцы, токи и корсеты, каких и надеть-то никто здесь не умеет, ни девки, ни даже офицерские жены. И еще насчет бани: очень баня стоит близко к деревянным покоям; если бы ту баню перенести в другое место, они бы не опасались пожара. Ежели же будет такая милость, что позволят им вести знакомство с семейными офицерами и у них в дому 58 бывать и к себе приглашать в гости, от скуки поговорить, то были бы они все премного довольны, и хотят остаться здесь, на месте привычном и насиженном, на весь век.

Смотрели Мельгунову в глаза, стараясь угадать, как решит насчет бани, согласится ли? Запросит ли милостивую императрицу о знакомстве с офицерскими женами? В луга выезжать сам разрешит или придется обождать высокого указа? За всех объясняясь, смотрела принцесса Елизавета на Мельгунова почтительно и с тревогой; горбун все прятался, а косноязычный чесал в голове и мычал.

Но приказ был ясный и прямой: даровать узникам свободу и отправить их кораблем в Данию — жить, где хотят. Девушки всплакнули, — но и слезы не помогли им остаться в холмогорской тюрьме. Собраны пожитки, дадены провожатые и деньги на дорогу.

Мало известно о проживании Брауншвейгских принцев и принцесс за границей. Будто бы жизнь их там была несладка по незнакомству их со светским обращением. В просвещенную страну явились дикарями — дикарями и померли. И будто бы до конца дней вспоминали о Холмогорах й своем старом доме как о жизни райской и вполне их удовлетворявшей; вот только страх пожара от бани, да невозможность водить знакомства, да неведомые цветочки в лугах, да непригодность дареных царицей корсетов и роб. Но плохое забывается, а помнится только хорошее. Ничего лучше Холмогор не увидали в жизни Брауншвейгские принцы и принцессы.

1935 год.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.

2 × три =